Моя жизнь
Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу Веры Флоренской «Моя жизнь», вышедшую в серии «Россия в мемуарах».Долгая и интересная жизнь Веры Александровны Флоренской (1900–1996), дочери священника, по времени совпала со всем ХХ столетием. В ее воспоминаниях отражены главные драматические события века в нашей стране: революция, Первая мировая война, довоенные годы, аресты, лагерь и ссылка, Вторая мировая, реабилитация, годы «застоя». Автор рассказывает о своих детских и юношеских годах, об учебе, о браке с Леонидом Яковлевичем Гинцбургом, впоследствии известным правоведом, об аресте Гинцбурга и его скитаниях по лагерям и о пребывании самой Флоренской в ссылке.
Предлагаем прочитать фрагмент книги, в котором Вера Флоренская описывает арест мужа в 1937 году.
В ночь на 17 сентября 1937 года мы легли поздно, уверенные, что день и ночь у нас впереди еще есть, так как до часу ночи никто не пришел (тогда все «операции» проводились ночью). Мы спокойно спали. Вдруг раздался звонок в дверь. Я пошла открывать. «Откройте, телеграмма». Я открыла замок, но не сняла цепочку. Тут же всунули ногу в сапоге. «Отпирайте». — «Пока я открою, уберите ногу». Убрали. Я открыла дверь. Пришли четыре человека: два солдата с винтовками, офицер и участковый. Офицер — молодой блондин, красивый, стройный, сонный, добрый. Выполнял свое дело быстро, умело. Ворошил бумаги, отбирал фотографии. Лёню посадили на американское кресло, которое под ним всё время поскрипывало. Кресло было вертящимся, и он на нем вертелся. Этот скрип остался в памяти на всю жизнь. Лёня внешне был спокоен. Родители не выходили из своей комнаты. Дети спали.
Офицер велел одному солдату провести обыск в детской. Там в шкафу стояли две пишущие машинки в футлярах. Солдат меня спросил: «Это что?» Я сказала, видимо, громко: «Машинки». Солдат затолкал их подальше и прикрыл чем-то. Управдом в это время старался спрятать какие-то вещи в кухне. Офицер позвонил по телефону. Через несколько минут приехала женщина. Лицо ее выражало желание доказать свою преданность. Офицер ей приказал снова обыскать детскую. Тут она принялась с энтузиазмом осуществлять свою партийную обязанность.
Стащила машинки, принесла их в комнату, прикатила из передней все велосипеды, и детские тоже. Тут Лёнька завопил: «Не трогайте мой велосипед». Оля молчала. Они уже проснулись. Офицер сказал: «Бери свой велосипед». Я начала собирать вещи Лёне с собой. Вытащили диван, на котором мы спали, который только что купили на деньги Эстер.
Родители почему-то не выходили из своей комнаты. Я ходила как автомат. Лёня надел французское кожаное пальто, французский берет (потом с этим беретом будет история). Помню каждый звук, каждое движение. Сонный очаровательный блондин в офицерской форме кончил собирать бумаги и письма в Лёнином столе. Вежливо попросил его собираться. Это был следователь, от допросов которого у Лёни на лбу был шрам. Лёня и тут продолжал заботиться о нас. Это он, вытаскивая диван в другую комнату, снял со стены мою полочку с духами и всякой всячиной, которая висела над диваном, и вынес ее в другую комнату. Я сказала: «Брось, мне это теперь не нужно!» Он погрозил мне пальцем в смысле: «Не унывай!» О своих вещах он не вспоминал. Я, собирая его, забыла, что будет зима, и не положила ему теплых вещей.
Уехал в полуботинках. Повели его. Я пошла провожать. В проходной стоял опять этот тип с болячками на лице («опознавал»). Обнял Лёня меня, поцеловал. Сказать было нечего. Сел в легковую машину с конвоем уже, и его увезли.
Расстались мы на шесть лет и десять месяцев. Вернее, увиделись мы через шесть лет и десять месяцев, а соединились мы через десять лет на положении изгоев. Реабилитация («за отсутствием состава преступления») была через 17 лет для Лёни и через 18 лет для меня. А как же молодой, полный сознания исполненного партийного долга офицер, который оставил свою печать у Лёни на лбу? Он, конечно, так же деловито продолжал свою деятельность. А что было с ним после ХХ съезда? Думаю, что он продолжал исполнять свой партийный долг, но уже по-другому. Но были случаи иные. Один из таких же деятелей, осознав смысл своей «деятельности», после ХХ съезда повесился в уборной. За свою плодотворную деятельность многие получают высокие пенсии и вспоминают былые дни. Ну, а мы с Лёней пошли каждый своей судьбой на предстоящие десять лет.
Лёня попал в машину, которая называлась НКВД, — холодную, безжалостную, беспощадную. Для этой машины он стал вещью, предметом, подлежащим обработке. Он не мог задавать вопросы, его стригли, мыли, одевали, переводили из одной камеры в другую. Всё это делали люди, совершенно к нему равнодушные. Они просто работали, выполняли свою работу, а он был объектом этой работы. Всё это прекрасно описано во «В круге первом». Потом начались допросы. Он должен был оправдываться во всякой чуши, вроде заговора на жизнь Кагановича. Он об этом никогда не рассказывал. Всё говорил: «Потом когда-нибудь расскажу». Только по отрывкам знаю, что его били. Я сказала: «Скажи хоть, кто бил — следователь или специалисты?» — «Следователь». — «Как бил?» — «Всяко». — «Чем сделал на лбу шрам?» — «Мраморной доской от чернильницы». Больше я ничего не добилась. Допросы были сутками. Наконец, настал суд. Председательствовал Голяков. Это была Военная коллегия. Везде сидели люди, хорошо знавшие Лёню. «После всех формальностей вы настаиваете на своей невиновности?» — «Да». Тогда один ушел за перегородку и позвонил Ульриху (председатель Военной коллегии). Лёня слышал разговор: «Гинцбург не сознается ни в чем, что делать?» Пришел и сказал: «Десять». Лёня потом говорил: «Видимо, я родился под счастливой звездой. Если бы Ульрих сказал: На доследование, я попал бы к специалистам (они пытали), тогда я, может быть, и не выдержал» — это во-первых. Во-вторых, дела института были уже кончены — расстреляли кого хотели, а Лёня уже был хвостик, который три года в Москве-то не был, да и не «сознавался» ни в чем. Выпустить нельзя — НКВД не ошибается, дали минимум: десять лет. Кроме того, он попал по делу института, а не попал в кампанию по торгпредству. Она началась немного позже, а он уже сидел. Опять повезло, т. к. с работниками торгпредства разделались не менее сурово. Многие получили десять лет тюрьмы, а не лагеря.
Сколько душевных сил, твердости характера было у Лёни, такого доброго, мягкого, спокойного, веселого человека, чтобы противостоять этой беспощадной машине, так приспособленной для перемалывания человеческих душ. Итак, теперь ему пришлось всю жизнь до смерти противостоять в разных ситуациях против разных людей. Но система была одна. Он и умер непокоренным.
Когда Лёню увели, мы остались все дома. Утром дети ушли в школу. Как они всё понимали и как держались — это удивительно. В школе начальница «показательная, заслуженная» предупредила всех детей, чтобы они с нашими детьми не общались, т. к. это дети врагов народа.
Олечка шла домой медленно, одиноко, опу ...